Давайте поговорим о волшебных сказках, хотя я прекрасно понимаю, что это безрассудное предприятие. Страна Чудес — опасный край, неосторожных там ждут ямы — западни, а чересчур дерзких — темницы. Себя я могу причислить к чересчур дерзким, ибо хотя люблю волшебные сказки с тех пор, как научился читать, и много думал о них, я не изучал их на профессиональном уровне. Я всего лишь путешественник, исследователь страны (или нарушитель ее границ), преисполненный удивления, но не обладающий точными сведениями.
Область Волшебного — широка, глубока и высока; её заполняет и населяет масса всякой всячины: там обитают всевозможные звери и птицы; там безбрежные моря и несчетные звезды; там чарующая красота и рядом гибель; радость и горе там остры, как клинки. Тот, кто бродил по Стране Фантазии, вероятно, может считать себя счастливым; но если он пытается рассказать о том, что видел, само богатство впечатлений привычность их связывают ему язык. А когда он находится там, вопросы задавать опасно, ибо ворота могут захлопнуться, а ключи пропадут.
(...)
Обычно считается, что дети — естественная или особо подходящая аудитория для волшебных сказок. Характеризуя волшебную сказку, о которой они думают, что ее для развлечения могут читать взрослые, обозреватели часто снисходительно замечают: «Это книга для детей от шести лет до шестидесяти». Но я ни разу не видел рекламу новой модели автомобиля, которая бы начиналась словами: «Эта игрушка развлечет младенцев от семнадцати лет до семидесяти», что, по-моему, было бы гораздо более уместно.
Есть ли существенная связь между детьми и волшебными сказками? Надо ли удивляться, если их читает взрослый? Просто читает, как произведение, а не изучает из любознательности? Взрослым ведь разрешается собирать и изучать все на свете, даже старые театральные программы и бумажные пакеты.
По-видимому, те, у кого хватает ума не считать сказки вредными, думают, что между детскими умами и сказками существует естественная взаимность того же рода, как между детским тельцем и молоком. По-моему, они ошибаются. Это суждение — ложно, его чаще всего высказывают те, кто по личным причинам (например, бездетность) считает, что дети — особые создания, почти другая раса, а не обычные, просто еще не повзрослевшие члены определенной семьи и одновременно — всей большой семьи человечества.
Фактически связь между детьми и сказками — это побочное обстоятельство нашей домашней истории. В современном цивилизованном мире сказки передают в детскую подобно тому, как в игровую комнату передают старую или старомодную мебель, в основном из-за того, что взрослым она больше не нужна и они не возражают, чтобы ее использовали не по назначению. Дети не выбирают и не решают. Дети как класс — хотя ни в чем, кроме общего для них всех недостатка опыта, они таковым не являются, — не больше любят сказки, чем взрослые, и не лучше, чем взрослые, понимают их; собственно, и многое другое они не больше любят, чем взрослые. Они молоды, они растут, у них обычно хороший аппетит, так что сказки они, как правило, неплохо переваривают. Но на самом деле лишь немногие дети и немногие взрослые любят именно сказки; причем, когда они их любят, это не исключение и совсем не обязательно главное увлечение.
(...)
и еще много прекрасногоЧто касается современных детей, определение Ланга не совпадает ни с моим опытом общения с ними, ни с моими детскими воспоминаниями. То ли Ланг ошибся в детях, с коими ему приходилось общаться, то ли дети сильно изменились, даже в границах маленькой Британии, но обобщение их в какой-то «класс» (вне зависимости от их индивидуальных способностей, влияния среды, в которой они растут, воспитания) — это иллюзия, вводящая в обман. У меня не было особого «желания верить». Я хотел знать. Вера зависела от того, как мне преподносили сказку: как это делали старшие, автор, каков был внутренний тон сказки и ее качество. Не могу вспомнить ни одного случая, чтобы удовольствие от сказки зависело от веры, что такое случалось или могло случиться «в жизни». Конечно же, волшебные сказки в первую очередь имеют отношение не к возможному, а к желаемому. Если они возбуждают желание и удовлетворяют его, подчас заостряя до невыносимости, цель достигнута.
Здесь незачем вдаваться в дальнейшие подробности, потому что об этом желании я еще надеюсь поговорить ниже: это ведь комплекс из многих составляющих, некоторые из них универсальны, некоторые свойственны лишь современным людям (включая современных детей), или даже только отдельным категориям людей. Мне никогда не хотелось видеть во сне то, что видела Алиса, и переживать подобные приключения: рассказ о них просто забавлял меня. У меня не было горячего желания искать клады и драться с пиратами, и «Остров Сокровищ» меня не взволновал. С краснокожими индейцами было интереснее — там были луки и стрелы (а во мне до сих пор живет неудовлетворенное желание хорошо стрелять из лука), и там были незнакомые языки и мельком был виден древний образ жизни, и сверх всего — там были леса. Страна Мерлина и Артура была еще лучше, а самым прекрасным был безымянный Север Сигурда из Вельсунгов, где обитал Повелитель всех драконов. То были сверхжеланные земли. Я никогда не думал, что драконы — создания того же порядка, что и лошади, и совсем не потому, что видел лошадей каждый день, а следов дракона никогда не видел. На драконе было отчетливое клеймо Волшебной Страны. Там, где жили драконы, был другой Мир. В сокровенной глубине тяги к Волшебному жила Фантазия, творение или промельк Других Миров. Я желал драконов сокровенным желанием. Конечно, будучи мал и слаб, я не хотел, чтобы они явились по-соседству, вмешиваясь в мой относительно безопасный мир, где можно было, к примеру, спокойно и без всякого страха читать сказки. Но мир, в котором жил пусть только воображаемый Фафнир, был богаче и красивее, он стоил того, чтобы за него погибали. Житель тихих плодородных долин может услышать про истерзанные Горы и бесплодное Море и затосковать по ним сердцем. Ибо сердце твердо, хотя тело может быть мягким.
/Меня познакомили с зоологией и палеонтологией (в детском издании) так же рано, как и с Волшебной Страной. Я смотрел картинки с живущими в наше время зверями и с настоящими (так мне говорили) доисторическими животными. Мне больше нравились «доисторические»: они ведь жили давным-давно, а гипотеза (построенная на довольно скудных свидетельствах) не может существовать без некоего налета Фантазии. Но мне не нравилось, когда мне говорили, что это «драконы». Я и сейчас могу, словно наяву, представить и пережить то раздражение, которое чувствовал в детстве, когда родственники (или подаренные мне книги) назидательно заявляли, что «снежинки — волшебные алмазы», или что они «красивее волшебных алмазов», а «чудеса океанских глубин удивительнее, чем страна эльфов». Дети ждут, что взрослые объяснят или хотя бы признают отличия, которые чувствуют они, но не ожидают отрицания или игнорирования. Я остро чувствовал красоту «настоящих вещей», но мне казалось, что путать настоящее с чудесами «тех вещей» — это значит изворачиваться и обманывать. Я очень хотел изучать Природу, даже сильнее хотел, чем читать сказки, но я не хотел, чтобы меня обманом заманивали в Науку и выманивали из Волшебной Страны люди, по-видимому решившие, что по какой-то врожденной греховности я должен предпочитать сказки, а в соответствии с новой религией меня надо вынудить любить науку. Природу можно, без сомнения, изучать всю жизнь или вечно (если есть талант); но в человеке есть часть, не относящаяся к «Природе», и посему не обязанная ее изучать, и в общем-то, вовсе ею не удовлетворенная./
(...)
Если мы употребляем слово «ребенок» в хорошем смысле (у него также есть законный плохой смысл), то не надо ударяться в сентиментальность, употребляя слово «взрослый» в плохом смысле (у него также есть законный хороший). Процесс взросления не обязательно совпадает с погрязанием в пороках, хотя бывает и так. Дети вырастать должны, а не превращаться в Питеров Пэнов. Не надо терять невинности и способности удивляться; но надо идти по намеченному пути; идти по нему с надеждой, конечно, не так важно, как прийти к цели, но чтобы прийти к цели, надо идти с надеждой. И один из уроков волшебных сказок, если можно говорить об уроках, а не назиданиях, — что неопытный, неуклюжий и себялюбивый юнец, узнав неудачи, печаль и тень смерти, может получить в дар достоинство, положение, а иногда и мудрость.
(...)
Фантазию можно, конечно, довести до излишества. Она может быть неудачной. Ее можно употребить во зло. Она может ввести в заблуждение разум, который ее породил. Но разве есть в этом падшем мире что-нибудь человеческое, к чему это все нельзя было бы отнести? Люди вообразили не только эльфов, они придумали богов и поклонялись им, поклонялись даже тем, кто был изуродован злой волей самих придумавших. Они сотворили себе ложных богов из других материалов — из своих понятий, из своих знамен, из своих -измов. Даже их науки, их социальные и экономические теории потребовали человеческих жертв. «Злоупотребление не исключает употребления», у человека остается право на Фантазию: мы творим по нашей мерке и творим производное от себя, ибо сами сотворены, причем не как попало, а по образу и подобию Творца.
(...)
Под конец я хочу рассмотреть Уход и Утешение, между которыми существует тесная природная связь. Хотя сказки никоим образом не являются единственным средством Ухода, в наше время они представляют собой наиболее очевидную и (как думают некоторые) наиболее возмутительную разновидность «эскапистской» литературы; поэтому стоит при их рассмотрении слегка остановиться и на термине «уход» в том значении, в каком его применяют критики вообще.
Я объявил, что «уход» — одна из основных целей волшебных сказок, а раз я их не браню, должно быть ясно, что в моем тоне нет ни презрения, ни сожаления, которые сейчас так часто сопутствуют произнесению слова «уход». Кстати, вне сферы литературной критики для такого тона с этим словом нет никаких оснований. В том, что ошибающиеся очень любят называть «настоящей жизнью», уход, как правило, практикуется очень часто и может быть даже героическим. В реальной жизни трудно его осуждать, за исключением тех случаев, когда он не удается; в критике чем он удачнее, тем хуже. Очевидно, перед нами — неверное употребление слов, а также путаница в мыслях. За что упрекать человека, если, оказавшись в тюрьме, он пытается выйти на свободу и уйти домой? Или, если он не может так сделать, он начинает думать и говорить не о тюремщиках и тюремных стенах? Слово «вне» (за пределами) не становится менее реальным от того, что узник не может увидеть, что там. Применяя слово «уход» в таком значении, критики выбрали не то слово, и более того, они ошибаются (не всегда искренне) и путают уход, побег узника с побегом дезертира. Точно так же партийный оратор мог заклеймить побег от бедствий из фюрерского или любого другого Рейха как измену.
Тем же манером критики, запутывая все еще больше и стараясь вызвать неуважение к своим оппонентам, лепят ярлык презрения не только на дезертирство, но и на настоящий Уход, Побег и на сопутствующие ему так часто справедливые Отвращение, Гнев, Осуждение и Протест. Они не только смешивают побег узника с побегом дезертира, но вообще сопротивлению патриота предпочитают молчаливое согласие «квислинга». В ответ на такой образ мыслей нам остается лишь произнести: «Край, что ты любил, обречен», — и этим извинить и даже возвеличить измену.
(...)
Не так давно — не поверите, но я сам слышал — один клерк из Оксфорда заявил, что он «приветствует» расположение поблизости роботизированных фабрик массового производства продукции и рев загромождающего самому себе дороги механического транспорта, потому что это «приблизит» его университет «к настоящей жизни». Он мог иметь в виду, что люди в двадцатом веке живут и работают в пугающе растущем варварстве и что громкая демонстрация такого варварства на улицах Оксфорда может послужить предупреждением о том, что скоро невозможно будет охранить оазис здравомыслия в пустыне безрассудства одними заборами, без наступательных действий (практических и интеллектуальных). Боюсь, что он не это имел в виду. Во всяком случае, выражение «настоящая жизнь» в данном контексте не укладывается в академические стандарты. Замечание о том, что автомобили более «живые», чем, скажем, кентавры или драконы, — смешно. То, что они более «реальны» чем, например, лошади — патетически абсурдно. Какая реальная, какая потрясающе живая фабричная труба по сравнению с вязом: бедное устаревшее дерево, бесплотный сон эскаписта!
Со своей стороны, не могу себя убедить, что крыша вокзала в Блетчли более «реальна», чем облака. Как предмет материальной культуры, она меньше вдохновляет меня, чем легендарный купол неба. Мост платформы № 4 для меня менее интересен, чем Биврёст, который сторожит Хеймдалль с Гьяллархорном. В дебрях моей души прячется неотвязный вопрос: если бы в воспитании инженеров-железнодорожников было больше фантазии, не лучше ли бы они использовали всю эту массу средств, чем у них сейчас получается?
(...)
Часть главной болезни наших дней — порождающая желание «уйти», но не от жизни, конечно, а от нашего времени и нами же сотворенных несчастий, — то, что мы прекрасно понимаем как уродство сработанного нами, так и зло от него. Так что зло и уродство кажутся нам неразрывно слитыми. Нам трудно представить вместе Красоту и Зло. Страх перед прекрасными феями и эльфами, который пронизывал давние века, почти ускользает от нашего понимания. Есть явление еще тревожнее: хорошее теряет подобающую ему красоту. В Волшебной Стране вполне можно представить великана-людоеда с кошмарно уродливым замком (ибо людоедское зло этого требует), но там трудно представить здание, построенное в добрых целях, — таверну, гостиницу для путников, дворец справедливого благородного короля, — и при этом тошнотворно безобразное. А в наши дни напрасно надеяться встретить здание, которое не было бы уродливым, — разве что его строили давно.
На этом зиждется особый (или случайный) «эскапистский» аспект современных сказок, разделяемый и романами, и многими другими рассказами из прошлого и о прошлом. Многие давно написанные повести приобрели эскапистскую привлекательность лишь потому, что существуют с тех времен, когда люди, как правило, наслаждались творениями своих рук, и дошли до нашего времени, когда многие испытывают отвращение к произведениям рук человека.
Но в волшебных сказках и легендах всегда найдутся другие, более глубокие эскапистские мотивы. Есть вещи, от которых хочется убежать, более мрачные и страшные, чем шум, вонь, безжалостность и экстравагантность двигателя внутреннего сгорания. Есть голод, жажда, нищета, боль, печаль, несправедливость, смерть. И даже когда люди не встречают столь жестоких испытаний, есть существующие с древности ограничения, от которых волшебные сказки предлагают возможность ухода, есть старые, как мир, стремления и желания (лежащие у самых корней фантазии), которые они неким образом удовлетворяют, утешая. Среди желаний есть простительные слабости или любопытство: скажем, желание свободно, как рыба, поплавать в глубинах моря; или мечта о бесшумном грациозном и легком птичьем полете; самолет эту мечту обманывает, за исключением тех редких мгновений, когда он высоко и далеко парит в небе, поворачиваясь на солнце, бесшумно из-за расстояния и ветра — т. е. именно тогда, когда его воображают, а не используют. Есть более глубокие стремления: например, желание общаться и разговаривать с другими живущими созданиями...(Дж.Р.Р.Толкиен, "О волшебных сказках")