Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных
суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь -- только щель
слабого света между двумя идеально черными вечностями. Разницы
в их черноте нет никакой, но в бездну преджизненную нам
свойственно вглядываться с меньшим смятением, чем в ту, в
которой летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца
в час. Я знавал, впрочем, чувствительного юношу, страдавшего
хронофобией и в отношении к безграничному прошлому. С
томлением, прямо паническим, просматривая домашнего
производства фильм, снятый за месяц до его рождения, он видел
совершенно знакомый мир, ту же обстановку, тех же людей, но
сознавал, что его-то в этом мире нет вовсе, что никто его
отсутствия не замечает и по нем не горюет. Особенно навязчив и
страшен был вид только что купленной детской коляски, стоявшей
на крыльце с самодовольной косностью гроба; коляска была пуста,
как будто "при обращении времени в мнимую величину минувшего",
как удачно выразился мой молодой читатель, самые кости его
исчезли.
Юность, конечно, очень подвержена таким наваждениям. И то
сказать: коли та или другая добротная догма не приходит в
подмогу свободной мысли, есть нечто ребячливое в повышенной
восприимчивости к обратной или передней вечности. В зрелом же
возрасте рядовой читатель так привыкает к непонятности
ежедневной жизни, что относится с равнодушием к обеим черным
пустотам, между которыми ему улыбается мираж, принимаемый им за
ландшафт.
Так давайте же ограничим воображение. Его дивными и
мучительными дарами могут наслаждаться только бессонные дети
или какая-нибудь гениальная развалина. Дабы восторг жизни был
человечески выносим, давайте (говорит читатель) навяжем ему
меру.
Против всего этого я решительно восстаю. Я готов, перед
своей же земной природой, ходить, с грубой надписью под дождем,
как обиженный приказчик. Сколько раз я чуть не вывихивал
разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди
безличной тьмы по оба предела жизни? Я готов был стать
единоверцем последнего шамана, только бы не отказаться от
внутреннего убеждения, что себя я не вижу в вечности лишь из-за
земного времени, глухой стеной окружающего жизнь. Я забирался
мыслью в серую от звезд даль -- но ладонь скользила все по той
же совершенно непроницаемой глади. Кажется, кроме самоубийства,
я перепробовал все выходы. Я отказывался от своего лица, чтобы
проникнуть заурядным привидением в мир, существовавший до меня.
Я мирился с унизительным соседством романисток, лепечущих о
разных йогах и атлантидах. Я терпел даже отчеты о
медиумистических переживаниях каких-то английских полковников
индийской службы, довольно ясно помнящих свои прежние
воплощения под ивами Лхассы. В поисках ключей и разгадок я
рылся в своих самых ранних снах -- и раз уж я заговорил о снах,
прошу заметить, что безоговорочно отметаю фрейдовщину и всю се
темную средневековую подоплеку, с ее маниакальной погоней за
половой символикой, с ее угрюмыми эмбриончиками,
подглядывающими из природных засад угрюмое родительское соитие.

В начале моих исследований прошлого я не совсем понимал,
что безграничное на первый взгляд время есть на самом деле
круглая крепость. Не умея пробиться в свою вечность, я
обратился к изучению ее пограничной полосы--моего младенчества.
Я вижу пробуждение самосознания, как череду вспышек с
уменьшающимися промежутками.

("мираж, принимаемый за ландшафт" - это привет Пелевину, а угрюмые эмбриончики - это привет тибетскому бардо. а полковники - это привет полковникам, за сто лет совершенно ничего не изменилось в этом контексте, даже они!)